О первородном грехе сквернословия в русской жизни – с точки зрения… иудаизма

Пустословие и брань

Уже двадцать лет я живу в Израиле, приезжаю в Россию редко – раз в четыре-пять лет. При всем своем стремлении следить за тем, что происходит на моей родине, я, конечно, что называется, “не в материале”, и едва ли бы взялся рассматривать какую-либо актуальную тему российской жизни. Между тем, все же имеется одна сфера, с которой я постоянно соприкасаюсь, соприкасаюсь через форумы, “YouTube”, социальные сети – это современная русская речь. По моему впечатлению, она очень загрязнилась за последние годы. И по этому поводу мне бы хотелось поделиться некоторыми своими соображениями.

Не сомневаюсь, что у русского народа имеются свои прекрасные христианские средства для адекватной оценки упомянутого явления, но сам я давненько не держал в руках “Добротолюбия” и для своего анализа обращусь к тем средствам, которые мне сподручней: а именно – к средствам иудаизма. Полагаю, это может оказаться полезным и читателю, так как внешний взгляд порой выявляет дополнительные ракурсы и нюансы.

В еврейской традиции человек выделяется в первую очередь не по разуму, а по речи. Классифицируя все живое, рабби Йегуда Галеви разделяет его на растительный, животный, говорящий (человечество) и пророческий (Израиль) уровни. И именно с высоты этого пророческого уровня иудаизм констатирует, что речь человека – это самая определяющая, самая первичная его духовная характеристика, что человек призван тщательно следить за тем, чтобы его устами не владел никто кроме их Создателя, чтобы его речь не содержала пустоты.

“Он — Создатель гор и Творец ветра, сообщающий человеку речь его”, – сказано в книге пророка Амоса (4, 13). В Талмуде (Хагига 5 б) по поводу этих слов пророка говорится, что даже самую незначительную беседу между человеком и его женой напоминают ангелы в День Суда. А рав Хаим из Воложина поясняет это высказывание Амоса следующим образом: “Пророк предостерегает человека, который находясь в этом низменном мире, не постигает того созидания и разрушения, которое происходит в Высших Мирах из-за каждого его слова. Он может сказать себе: какая сила у моих слов, чтобы они могли оказать какое-либо влияние на мир? Но обязан человек полностью сознавать, что каждое его слово и каждая незначительная беседа не пропадает и не исчезает”.

Виленский Гаон говорил: “Если человек хранит уста свои, его душа оберегается от всякого греха. Но тот, кто говорит, даже если у него хорошая душа, и он делает много заповедей и ограждает себя от греха, его язык ввергает его в беду, и все стремление человека к исполнению заповедей упраздняется из-за этого. До самого дня смерти человек должен укрощать себя – не постами и отречениями от жизненных удовольствий, а обузданием своего языка и своих страстей, и в этом выражается раскаяние” (“Совершенная мера”, 7:1).

Но тем более взыскивается с человека, если он не просто пустословит, а приправляет свою речь бранью. В талмудическом трактате Шабат (33 а) сказано: “Из-за греха осквернения уст происходит много несчастий и наступают тяжелые невзгоды: молодежь гибнет, а вдовы и сироты взывают и остаются без ответа… Сказал Рава бар Шила, сказал Рав Хизда: всякого оскверняющего уста низвергают в гееном, как сказано: “Ров глубокий – уста чуждые; на кого прогневается Господь, тот упадет туда” (Притчи 22:14).

Рассматривая эти слова, Магараль объясняет, что речь – это сокровенный образ самого человека, и когда его уста осквернены, то оскверненным оказывается и весь его образ: “Тот, кто оскверняет уста, повреждает саму основу человека, которая заключена в его устах… Человек – это существо говорящее. Именно таков перевод Онкелоса слов Торы “стал человек существом живым” (2:7) – “и стал человек существом говорящим”. Потому-то из-за греха сквернословия “происходит много несчастий и наступают тяжелые невзгоды”. Это соответствует этому греху, потому что он касается самого образа человека, а в образе заключено все”.

Сказанное относится ко всяким ругательствам, ко всем “низким” понятиям, употребленным без прямой (галахической, медицинской или какой-либо другой) необходимости; а в широком смысле – ко всем жаргонным формам речи. Однако в первую очередь это справедливо в отношении мата, использование которого полностью дезавуирует человеческую речь. И это понятно. Слишком уж эти непристойные слова выделяются в потоке нормативной речи, слишком уж они шокируют, чтобы за ними услышать еще какие-то иные звуки и уловить еще какие-то иные смыслы. Если человек оделся с иголочки, но не потрудился застегнуть ширинку, он запомнится нам именно этой особенностью своего туалета. Если во время концерта со скрипача спадут брюки, то как бы гениально он ни играл, в нашей памяти запечатлеется не его соната, а его трусы. Точно так же и человеческая речь: сколько бы умных, добрых и содержательных слов человек ни вкрапливал в мощный или вялый поток своего мата, ничего кроме этого мата уже ни на земле, ни на небе не воспринимается.

Некоторые усматривают в матерщине “десакрализацию”, т.е. карнавальную реакцию на мощный идеологический прессинг, которому веками подвергался русский народ. Но если мат – это действительно юродство, “соцарт”, глухой бунт против бесконечной череды русских “вертикалей власти”, – то он знаменует собой такую “горизонталь протеста”, что, как говорится, хоть стой, хоть падай.

Похоже, что многие россияне в свое время своеобразно истолковали бестселлер Бахтина “Творчество Франсуа Рабле”, вообразив, будто бы ёрничество является полноценным эквивалентом правозащитной борьбы (как говаривал мой старый друг Николай Муратов, “боролись ли вы за перестройку в Москве, или отсиживались в лагерях Мордовии”?).

Здесь не место заниматься критикой концепции Бахтина, между тем мимо одной ее детали я пройти никак не могу: рассматривая карнавальный фольклор европейских народов, автор полностью обошел своим вниманием еврейский мир. Позволю себе вкратце восполнить этот пробел и напомнить, что евреи, жившие в той же средневековой Европе и подвергавшиеся со стороны королей и клира отнюдь не меньшему давлению, чем “коренное население”, испокон веков также отмечали один карнавальный праздник – Пурим. В этот день евреи напиваются, переодеваются, и от души высмеивают все на свете (то есть не только чужих царей и епископов, но и собственных раввинов и собственный Талмуд). Но при этом они категорически избегают обращения к образам “материально-телесного низа”. Являясь, благодаря героине Пурима царице Эстер, не только карнавалом, но и “женским днем”, праздник Пурим так же целомудрен, как и все прочие “серьезные” праздники. Секрет этой аномалии прост: евреям нет необходимости “раскрепощаться” от “зажатости”, потому что весь “материально-телесный низ” без малейших ограничений и циничных ухмылок исследуется ими (наравне с “духовными высями”) в рамках рутинной учебы в стенах йешив.

Итак, если мат – это протест, то он оказывается лишь обратной стороной того властного беспредела, против которого якобы выступает. Если мат – это лекарство, то такое лекарство, которое (подобно гормональным препаратам) в действительности только усугубляет болезнь. Если самочинная власть – это идол, то мат – это просто самая исподняя, самая омерзительная его часть, в которой “аллегорическое” идолослужение тесно смыкается с самыми первичными своими формами.

В самом деле, связь идолослужения с половой сферой неразрывна и вполне обоюдна. Многие формы языческого культа, связанные с плодородием, сексуальны в своей основе. В этом отношении достаточно напомнить о поклонении идолам в форме половых органов. Вот, например, как у Геродота описывается культ Диониса: “Египтяне справляют праздник в честь Диониса почти совершенно так же, как и в Элладе. Только вместо фаллосов они придумали носить другой символ – куклы-статуэтки в локоть величиной, приводимые в движение с помощью шнурков. Эти куклы с опускающимся и поднимающимся членом, женщины носят по селениям, причем этот член почти такой же величины, как и все тело куклы” (2: 48).

Соответственно, и всякие заклятия, всякая брань, привлекающая сексуальную образность, не может не оборачиваться черной молитвой, не может не задевать и не привлекать к себе нечистые силы, и по сути подпадает не только под запрет брани, но и под запрет произнесения имен языческих божеств (“Имени других богов не упоминайте: да не слышится оно из уст ваших” – Исход, 23:13) .

В этом отношении любопытно свидетельство ветерана Второй мировой войны, литературоведа П.А. Николаева: “Вот утверждают, дескать, на войне ребята бросались в атаку, выкрикивали: “За Родину! За Сталина!” Но во время бега невозможно произнести этой фразы – дыхания не хватит. Бежит мальчик семнадцатилетний и знает, что погибнет. После каждой такой атаки во взводе погибала половина. И они выкрикивали мат. Они спасались этим, чтобы не сойти с ума. Есть мат, который священен. Когда идут по улице молодые разгильдяи с бутылками пива и девчонки рядом ругаются, у меня это вызывает рвотные чувства, потому что я воспринимаю как оскорбление по отношению к мату, с которым погибали дети России…” (Лит. газ., 2004, № 37. с. 11).

Итак, использование слова “священный” в связи с матом достаточно оправдано и закономерно. На иврите слово “кадош” (“святой, священный”) буквально означает “отделенный” и применяется как в отношении истинного Бога, так и ложных божеств. В частности, ритуальная проститутка при языческом храме именуется “кдеша”. В этом смысле русский мат, исходно хранящий в себе мутную силу языческого заклятия, вполне может претендовать на определение “священного”. С другой стороны, предсмертная минута, экстремальная минута – также священна: в этот момент человек взывает “из глубины”, в этот момент он фиксируется в вечности. Очень существенно поэтому, с именем какого божества на устах он умирает: Живого Бога, Сталина или гениталий. В романе “Иудейская война” Фейхтвангер в следующих словах описывает сцены, последовавшие вслед за разрушением Храма: “Вечер за вечером поднимались в горы печальные процессии; приговоренные несли на шее брусья своих крестов, их распятые руки уже были привязаны к этим брусьям. Ночь освежала висевшие тела, однако ночи были короткие, и как только вставало солнце, появлялись мухи и другие насекомые, слетались птицы и сбегались бездомные псы, ожидая поживы. Висевшие на крестах произносили предсмертное исповедание веры: “Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь един!” Они повторяли эти слова, пока их губы могли шевелиться, они передавали их от креста к кресту”.

Этим невольным сопоставлением смерти иудейских повстанцев со смертью советских солдат я менее всего хотел отличить евреев от русских. У русских людей имеются свои патенты благочестивой речи. Известны даже христианские молитвы, встроенные в дыхание, и тем самым позволяющие взывать к милости небес на бегу, молитвы, которые Николаев просто не мог услышать. Своим сопоставлением я, в первую очередь, хотел отметить, что “свято место не бывает пусто”, что та территория, с которой устранена власть Единого (“семнадцатилетние мальчики”, о которых говорит Николаев, воспитывались в безбожии), рано или поздно подпадает под суверенитет нечистых сил. А любое облегчение, полученное от этих сил – иллюзорно. Помощь иных богов так же ложна, как и они сами. И если поток безумных и циничных сексуальных фантазий у кого-то снимает сиюминутное напряжение, то происходит это за счет того, что в долгосрочном плане общее напряжение только нарастает (эффект преднизолона).

К истории русского мата

Но, к сожалению, в современной России стала преобладать иная трактовка. Еще в конце прошлого века Ю.М. Лотман отметил, что “замысловатый, отборный мат – одно из важнейших средств, помогающих адаптироваться в сверхсложных условиях. Он имеет бесспорные признаки художественного творчества и вносит в быт игровой элемент, который психологически чрезвычайно облегчает переживание сверхтяжелых обстоятельств” (Лотман Ю.М. Не-мемуары // Лотмановский сборник. М., 1995, вып. 1, с. 14).

Так казалось в конце XX века, а в начале XXI обнаружилось, что уже редкое “художественное творчество” (причем раскрывающее себя в самых тепличных салонных условиях) обходится без мата. Отсутствие в художественном произведении матерщины все более воспринимается сегодня как узость, ханжество, ретроградность.

Разумеется, всегда были люди, которые в силу каких-то комплексов воображали, будто их речь становится выразительней, доходчивей и пикантней, если она сопровождается дикими сексуальными образами. Такие люди научились вполне сносно обмениваться между собой информацией, даже через слово твердя, будто бы они состояли в интимных отношениях с матерями друг друга. Однако до сих пор их все же отличала способность сознавать, что существуют сферы, где обмен подобными любезностями совершенно неуместен. Возможно, я и ошибаюсь, но спорадическое столкновение с российской жизнью все более убеждают меня в том, что количество таких людей тает на глазах. И это тревожный симптом, так как фактор публичности в таких вопросах чрезвычайно важен.

Экономические показатели принято сравнивать с 1913 годом, попробуем и в нашем вопросе произвести отчет от этого рубежа. До Первой мировой войны мат являлся жестким признаком уголовного или низкого происхождения. Использование мата было немыслимо не только вобразованном обществе, но даже и среди военных. Точнее, мат мог прозвучать из уст российского офицера в бою и на плацу, но никак не в офицерском собрании.

Кадровый офицер Куприн, описывающий гарнизонную жизнь в своей повести “Поединок”, два раза упоминает случаи использования мата: “Полковник Шульгович был сильно не в духе. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам”. “Иногда же, обругав всю роту матерными словами, он поспешно, но едко прибавлял: – З-за исключением г-господ офицеров и подпрапорщика”.

Из общего контекста приведенных фрагментов видно, что мат не был чем-то рутинным даже на плацу, и тем более не использовался офицерами при общении друг с другом. Мой русский дед по отцовской линии Василий Ильич Никитин (1893-1978) был георгиевским кавалером и кончил Первую мировую в чине штабс-капитана. Потом он воевал на стороне красных в Гражданской войне, а в 30-х провел несколько лет в ГУЛаге. Я был с ним очень близок, видел его в самых разных ситуациях общающимся с самыми разными людьми, но никогда за всю жизнь я не слышал от него матерного слова. Он мог рассказать мне легкомысленный анекдот, вспомнить о любовных нравах своей эпохи, о проказах господ офицеров, о зэковских прибаутках (только от него я слышал лагерный каламбур “кому нара, кому низа”). Я не сидел с ним в одном окопе и не знаю, в каких выражениях он поднимал солдат в атаку, но в мирной жизни он не употреблял этих слов. Я бы знал, если бы было иначе. Такими же были в этом отношении и все другие встречавшиеся мне люди, воспитанные до 1913 года. Совершенно другая картина наблюдалась среди моих сверстников в 60-х годах прошлого века. Насколько я помню, начиная с 7-го класса, матерились практически все мои одноклассники, но ни одна одноклассница. Сегодня же на вид трезвые московские дамы выражаются так, как сто лет назад могли себе позволить выражаться только пьяные извозчики.

Повторяю, я сталкиваюсь с российской жизнью спорадически, и возможно, мое впечатление не вполне адекватно. Тогда сказанное только предостережение: когда общество перестает следить за чистотой своей речи, когда оно утрачивает способность отличить духовные источники слова, то разрушаются самые его основы. Если вся нация начинает жить словом, исходящим из преисподней, то словом Бога у нее при всем желании жить не получится.

http://www.portal-credo.ru/site/?act=news&id=95324